Саша Рачина
«История не терпит сослагательных наклонений» — расхожая фраза. Давайте ненадолго задумаемся: а что, если бы даже одна история во время войны сложилась иначе? Пусть это будет история Пушкинского музея. Сейчас, спустя 75 лет после окончания войны, большинству сложно представить, что ощущали люди, так внезапно оказавшиеся жителями другого мира. Ведь даже перемены, накрывшие нас сегодня и абсолютно не сравнимые с войной, кардинально меняют жизнь каждого. Знания о войне в современном мире зачастую ограничиваются информацией о битвах, полученной на школьных уроках, и еще о некоторых известных подвигах, совершенных на поле боя, которые, разумеется, сыграли ключевую роль в борьбе и не будут забыты. Но ведь жизнь не остановилась в ожидании конца войны. В разгар тех самых военных действий из учебника каждый должен был продолжать делать свою работу. Старшая научная сотрудница музея Анна Николаевна Замятина писала, что в первый год войны работа в музее казалась ей бессмысленной, и она «с завистью смотрела на девушку, которая красила белой краской края тротуаров, чтобы их было видно в темноте».
Спустя десятилетия становится очевидно, что в работе этой было очень много смысла. Более того, без нее вряд ли бы Пушкинский был таким, каким мы привыкли видеть его сейчас. Война — она не только в окопах и в солдатских строях с оружием. Она в десятидневной непрерывной упаковке тысяч хрупких экспонатов в несколько слоев бумаги, ваты и клеенки для отправки в Новосибирск. Она в многочасовом дежурстве в здании музея, температура в котором зимой опускалась до −15 °С. Она в переходе на другие должности, когда тринадцать научных сотрудников по совместительству становятся пожарными, ночными сторожами и бухгалтерами. Что, если бы не случилось именно этого?
Если бы не потушила июльской ночью первую упавшую во время авиаудара зажигательную бомбу в Греческом дворике Надежда Николаевна Погребова, научная сотрудница античного отдела? Даже сейчас с трудом можно объективно оценить ущерб, который был бы тогда нанесен. Были и после других атак потери в виде выбитых окон, треснувших по швам слепков и сгоревшего панно Александра Головина «Афинское кладбище». Это значительные потери, но сейчас лучше подумать о том, сколько всего было спасено. К сентябрю 1941-го в музее остается почти 260 тысяч экспонатов, и ведется постоянная борьба с холодом, влагой и другими факторами, которые могут уничтожить произведения искусства. Пророков с «Колодца Моисея» задумано связать канатами, Нике Самофракийской — «крылья снять», а «Давида» разобрать на части: снять голову, руки, торс, «вопрос о ногах решить после». Последнее, правда, не удается. В процессе выясняется, что фигура изнутри залита гипсом и демонтажу не подлежит. Тогда ему строят укрытие с щитами.
Что в этой ситуации восхищает сильнее всего, так это то, что жизнь идет дальше. В моем сознании военные годы представляют собой попытки выжить и спастись, поэтому кажется абсолютной загадкой, как сотрудники, сидя в единственном отапливаемом зале, читали свои доклады, к примеру, о скульптурном портрете. Более того, музей в периоды затишья на фронте устраивал выставки у себя и на других московских площадках и новогодние утренники для детей, а сотрудники проводили лекции об искусстве на вокзалах и в госпиталях. Многим сложно сейчас вообразить, как можно в условиях постоянного голода и уборки снега из залов любоваться покрытым изморозью «сверкающим, как в сказочном дворце, мрамором» Розовой лестницы. А вот сотрудники Пушкинского это вполне представляли и воплощали в жизнь. Не потому что так было приказано, это они как-то нашли силы внутри себя. Сохранять искусство и оставаться людьми, такими же, как и мы с вами — с увлечениями, мечтами и желанием стать немного лучше, желанием жить и дождаться, когда все это закончится. И если бы не это, кто знает, каким был бы сегодня музей. И какими бы были мы.
Юля Кононова
Работа музейного служащего подобна отношениям матери с ребенком. Ребенка нужно одевать, умывать, ходить с ним на прогулки. Экспонаты тоже требуют чуткого присутствия и заботы: их нужно укрывать от холода и воды, очищать от грязи и пыли, проветривать, если они лежат в запасниках. Ребенок вырастет и сможет ухаживать за собой сам, а экспонат нет, ему всегда будет нужна помощь. Поэтому так важно, чтобы его «музейные родные» всегда были рядом. Иногда люди спрашивают: зачем это? Кому это нужно? Нельзя ли делать что-то более полезное? Иногда и сами музейные работники себя спрашивают: «Я помню себя, как в первый год войны, моя работа показалась мне бессмысленной — как я с завистью смотрела на девушку, которая красила белой краской края тротуаров, чтобы их было видно в темноте — ведь по Москве ходили ощупью», — вспоминала Анна Николаевна Замятина. Но музейные работники — тоже философы, и поэтому сами потом себе отвечают: «Но в дальнейшем мы нашли вновь внутреннюю убежденность в необходимости своего дела.....», ведь если у ребенка нет мамы, то это неправильно? Они позаботились о целой семье детей, и поэтому теперь в Пушкинском нам есть к кому прийти.
Маша Кайгородова
Самое, пожалуй, характерное слово, описывающее этот период. И, наверное, одно из самых страшных. Неизвестность началась с первого дня войны, когда встал вопрос об эвакуации. Что делать и как делать никто не знал. Что будет дальше — тоже.
В неизвестность ушел поезд со станции Москва-Сортировочная, в вагонах которого везли экспонаты многих музеев в эвакуацию. Так, двое мужчин, ждавших отправления, только через некоторое время узнали, что едут в Новосибирск. В неизвестность ушла баржа со второй очередью эвакуации. Отбыла в Пермь, но прибыла в Соликамск: хранилища в Перми уже были заняты коллекциями других музеев. В неизвестности пришлось сидеть и ждать людям на этой барже в ту ночь, когда они врезались в другое судно, находясь в зоне воздушного боя.
Настигает неизвестность и после того, как Иван Иванович Коротков, директор Пушкинского, уезжает по заданию из Москвы, оставляя музей. Правда, тогда все облегченно вздыхают, потому что директора не любили за грубость и непрофессионализм.
«Сколько проплывем и куда? Никто не знает», — слова из письма Е.А. Болотниковой Н.Н.Бритовой. В контексте письма, среди многих других букв фраза «никто не знает» совсем неприметна, но если написать только ее на чистом листе бумаги, она начинает пугать. Страшно, когда не знаешь, чего ждать. И ждать ли вообще чего-то лучшего.
Мучительно неизвестно, когда всё это закончится. Ответа на этот вопрос не знал, да и не мог знать никто. И тогда из неизвестности рождается сомнение: «Я помню себя, как в первый год войны моя работа показалась мне бессмысленной — как я с завистью смотрела на девушку, которая красила белой краской края тротуаров, чтобы их было видно в темноте», — пишет Анна Николаевна Замятина. Сомнение может перейти в отчаяние, потому удивляет то, как люди смогли не предаться этому чувству. Они шутили, с иронией писали в дневниках о том, как «мелькает заманчивый призрак подмороженной картошки по 1 р. 46 к. с базы», устраивали новогодние утренники для детей, проводили экскурсии, защищали диссертации, делали доклады в «Барбизоне» и каждый день разбирали завалы мусора в музее, выгребали снег, просто не выживали, а жили, понимая всю важность своей работы.